Он внезапно встает и уходит куда-то вглубь комнаты, а потом быстро возвращается с небольшим котелком, из которого вытряхивает на ладонь бесформенные кусочки чего-то, похожего на янтарь.
– Выбери один, – бурчит. – Правой рукой. А теперь возьми кочергу и помешай угли. Хорошо. Теперь кинь это в огонь.
Я послушно бросаю. Комок падает между раскаленными головнями и коротко вспыхивает, разбрасывая искры. Из углей начинает подниматься струйка очень густого красного дыма, как из дымовой свечки.
– Сунь правую ладонь в дым, – говорит Оба Медведя.
Теплый, резко пахнущий дым овивает мою ладонь, вьется между пальцами, скручивается в клубы и облака.
– Хватит, – говорит Бондсвиф.
Я убираю руку, и тогда он наклоняется и погружает в дым лицо. Какое-то время стоит так, бормоча свою монотонную песню. Его голос то возносится, то опадает. Это напоминает мне йолк моей финской бабушки: делая что-то монотонное, например, следя за стиральной машинкой, готовя или рассчитывая кому-то бухгалтерские чудеса в Интернете, она вела по кругу одну и ту же печальную мелодийку без начала и конца. Дед Ваайнамойнен тогда выходил из комнаты. Йолк бабушки приводил его в неистовство. Он говорил, что она и сама не понимает, что йолкует. А бабушка у меня была из Лапландии.
Бондсвиф стоит так, напевая, с лицом в клубах дыма, пока не начинает перхать, его глаза слезятся. Йолк обрывается, вместо него слышны хрипы и отчаянный кашель. Вижу, как Бондсвиф мечется во все стороны, словно в дыму нечто крепко держит его за загривок. Он обеими ладонями упирается в обложенный камнями очаг и тянет назад, но не может сдвинуться, хотя на висках от усилий проступают вены. Некоторое время я гляжу на это, убежденный, что всё – лишь часть обряда. Но колдун кашляет, словно безумный, я слышу его хрипы и вижу, что он дергается все слабее и отчаяннее. Оба Медведя просто задыхается. Но, прежде чем я успеваю встать, неизвестная сила, придерживавшая мага у костра, внезапно его отпускает. Бондсвиф отлетает назад, опрокидывает спиной карло и падает на шкуры, застилающие пол, бьется в пароксизмах, фыркает красным дымом и держится двумя руками за горло.
– Во… воды… – хрипит. – Там… в кувшине!
Я встаю и подношу ему глиняный кувшин. Он пьет прямо из посудины, то и дело корчась от новых приступов кашля. Наконец успокаивается и вдруг бросает кувшин в дальний угол комнаты, в темноту. Я слышу, как посудина раскалывается на кусочки.
– А чтоб ты сдох! Чтоб тебя зараза задушила! – орет Бондсвиф загадочно, похоже, не мне, а куда-то в темноту. Встает, продолжая держаться за горло, и отходит в угол, спотыкаясь об инструменты и заходясь свистящим кашлем. Я слышу, как он затворяет тяжелые деревянные двери с металлической оковкой и блокирует их, накладывая в крюки массивный засов.
Он возвращается, все еще покашливая, наконец усаживается, попивая из рога и тяжело дыша. Я молчу, хоть мне и интересно, кого должна задушить зараза. Еще я чувствую соблазн проинформировать его, что не стоит держать лицо в дыму. Жду.
– Странно… – сопит Бондсвиф. – Ты идешь издалека. Ты странный и чужой, так что урочище, возможно, и вправду тебя послушается. Ты стар и молод. Жив и мертв. Здоров и болен. Но самое странное, ты не желаешь быть Деющим. Приходишь сюда и даешь мне два гвихта за песни богов, хотя сам в это не веришь. Полагаешь себя мудрым, но покупаешь нечто, чего не хочешь. Я еще не видел никого, подобного тебе.
Я бессильно развожу руками.
– Предназначение, – выдыхаю.
Бондсвиф качает головой.
– У тебя нет судьбы, – говорит.
Я замираю и смотрю на него. Мне это совсем не нравится.
– Ты или скоро погибнешь, или…
– Или?
– Или ты сам – судьба, – отвечает он печально. – Но я полагаю, что урочище тебя убьет. Поэтому все будет так: если хочешь уйти восвояси, заберешь один гвихт и уйдешь. А потом держись подальше от богов, урочищ, Деющих и всякого такого.
Я снова вздыхаю.
– Я бы охотно так поступил. Но идут времена, когда именно Песенникам будет что сказать. Может случиться и так, что они станут управлять людьми. Я предпочел бы, чтобы все зависело от разума мужей и железа, как всегда. Тогда бы я ушел. Но близятся дурные времена. Я должен познать песни, чтобы их сдержать.
– По этой причине у тебя есть свойства, что сразу, едва ты потянешься за песнями, убьют тебя. Ты слишком резок. Тобой управляют боль и нетерпение.
Он отходит вглубь комнаты, гремит там предметами, наконец возвращается с ремнем и старой заржавевшей подковой. Я смотрю, как он оплетает ее посредине, вяжет узел, приносит себе лестницу и привязывает подкову к жерди высоко под потолком. Приносит еще и шкуру и бросает на глинобитный пол.
– Садись сюда, на шкуру! – приказывает.
Я сажусь. Подкова покачивается перед моим лицом. Бондсвиф достает маленький костяной флакон, словно от духов, и вынимает из него пробку, которой легонько касается подковы.
– Ты должен понять. Должен взнуздать свой гнев. Сиди здесь и смотри на подкову. Смотри так долго, пока не сумеешь сдвинуть ее взглядом. Я вылил на нее каплю воды из урочища. Частичку силы из песни богов. Если обладаешь талантом, то сумеешь сдвинуть подкову. Это все. Сиди, пока она не станет двигаться так, как ты пожелаешь. Когда устанешь – ступай в баню поспать. Можешь взять себе миску каши из котелка и кувшин пива. И не ешь червей, особенно когда я это вижу. Но когда наступит ночь, запри дверь в баню и не выходи, даже если услышишь нечто странное. Не выходи и наружу, потому что там на тебя набросится Глиффнак. В бане есть ведерко, которое ты так мудро наполнил. Если припрет, воспользуйся им. Можешь слышать странные голоса и видеть свет под дверью. Можешь даже слышать крики. Не выходи, разве что пожелаешь умереть. А теперь садись и учись. И не морочь мне голову, пока не заставишь подкову двигаться.