Я, «Прыщавый» Агирен Кысальдым. Кузнец. Пусть все станет единым.
Я уже видел потные лица солдат, очерченные нащечниками из чешуйчатой кожи каменных волов. Раскрашенные черно-зелеными полосами копья, бодающие небо. Такого же цвета платок, повязанный на голове командира, его кожаный полупанцирь с наплечниками десятника. Между фургонами стояли три лошади группы преследования, но без всадников. Загонщики влезли на блокирующий дорогу фургон, откуда им открывался прекрасный вид, и расселись поудобнее, однако ни на миг не откладывали свои короткие клееные луки, из которых, говорили, они могли на скаку попасть в летящую птицу.
«Я не слишком хорошо разбираюсь в жречестве, – сказал ранее Брус, – но я разбираюсь в армии. На мосту будет стоять армия, а мы – не пустое место. Перейдем, Рыжая Голова. Доверься мне».
Некоторых из подходивших к заставе людей солдаты выводили на площадь, где им приказывали сесть к тесной и растущей группке, а их узелки кидали в увеличивающуюся кучу подле моста. Эта кипа нищего скарба пугала меня сильнее, чем группка подорожных, которых заставляли сидеть на корточках со сцепленными на затылке руками. Когда у людей так бесцеремонно отбирают последнее, это не предвещает ничего хорошего. Бедолага несет с собой все, что у него есть. И если узелок бросают в беспорядочную кучу, это воспринимается как зловещее: «Он тебе больше не понадобится».
Командир сидел на складном стуле за столиком, на котором стояли украшенная, расписанная живицей бутылка и оправленная в золото тыква для пития пальмового вина. Он обмахивался похожим на миску пехотным шлемом и уставшими глазами поглядывал на шедшую мимо толпу.
Мы пройдем. Это всего лишь армия. А мы принадлежим к Освященным. Слушаем доносящийся из-под земли голос Матери да ее Пророчицы, пришедшей из пустыни, неся истину. На груди Бруса висит железная сколопендра. Ключ, который отворит все двери на нашем пути. Мы везем сундук. Через мост. Далеко. В Кебзегар. Ко вратам Нахель Зима. На край света.
Наша повозка протиснулась сквозь толпу и приблизилась к заставе. Один из ослов, вытянув морду, понюхал бутылку на столике десятника.
Я молчал. Я – дурачок. «Прыщавый» Агирен. Едва умею говорить, да бормочу так, что меня понимает только мой господин.
Я бессмысленно зачмокал губами, словно что-то жевал, и сунул палец в нос. Желающие миновать мост подорожные стояли вокруг нас на коленях с опущенными головами.
Десятник поднял глаза и встретился взглядом с зеркальной маской жреца, посверкивающей, словно полная луна. Поднялся с кресла и прижал ко лбу кулак.
– Пусть все станет единым, – сказал он.
Когда Брус заговорил с ко́зел, его жестяной, вибрирующий, как струны синтары, голос звучал чуждо и повелительно. В первый миг я не понял ни слова. Почесался под курткой, продолжая трудолюбиво копаться в носу. Язык Единства – старый амитрайский. Его можно было понять, но у него была странная грамматика, и вот уже несколько поколений на нем говорили лишь жрецы.
– О, проклятые птицы военного насилия, что сдерживают Слово Матери в его дороге к сердцам потерянным. Для странствующего Слова поспешность – благословенная обязанность.
Так оно – примерно – звучало. Насколько я понял из горловых слогов древнего языка, Брус сказал десятнику, что он – курьер. И что он спешит.
Я понял – солдат нет. До него дошло только «проклятые птицы» и «война», а потому он принял это на свой счет и решил, что Брус его ругает.
– Господин, у нас просто приказ, значит, блокада на мосту. Прости, Освященный, значит, или, там, Освященная… Храм приказал… Прости, что не говорю с тобой на старом языке, я – из Насима…
Брус склонился с ко́зел, вытащил из-под одежд амулет в виде железной сколопендры и протянул вперед. Его голос звучал будто скрип проржавевших ворот.
– Поспешность. Это важно. Отвори блокаду, хон-пахан.
Командир, отерши пот с лица, бросил через плечо приказ. Загонщики соскочили с фургона и, упершись в тяжелые борта, перекатили его в сторону. Теперь оба фургона стояли по одной стороне, оставив узкий проезд, которым могла бы пройти наша двуколка. И тогда я увидал старуху.
Она сидела на табурете за фургоном, за ее спиной стояли два адепта: один – с зонтиком, второй – с соломенным опахалом. Она не носила жреческие одежды или зеркальную маску, только бесформенные бурые тряпки. Зато была ими плотно укутана, словно тряслась от холода.
Всякий, кто проходил сквозь заслон, у кого не отбирали узелок и пускали дорожкой между лагерными фургонами, подходил к ней, и тогда она поднимала лицо, на котором поблескивали мутные, покрытые золотистыми бельмами глаза, и касалась старческой ладонью их лиц. Ее губы двигались, точно старуха беспрестанно бормотала какие-то заклинания или молитвы.
Когда я ее увидал, почувствовал, что мое сердце расседается, будто глиняный кувшин. Кувшин, наполненный страхом.
Ведающая.
Ведающая со слепыми глазами, такими же, как глаза убийцы, зарезавшего мою Ирису. Как глаза леопардов Пророчицы. Золотые бельма.
Что она увидит, прикоснувшись к моему лицу?
Ведающая встала с табурета и, поддерживаемая под локоть солдатом, похромала на левую половину моста. Адепты забрали зонтик и табурет, чтобы открыть нам проезд, а я вынул палец из носа и схватился за вожжи.
Колеса повозки поскрипывали.
Ведающая вдруг обернулась с задранной головой, как если бы принюхивалась. А потом вырвала локоть у солдата и подняла руку с растопыренными пальцами, после чего двинулась прямо в нашу сторону, желая прикоснуться к моему лицу.
Брус повернулся к старухе, но его маска, подобная лужице ртути, не выражала ничего.